За недостатком доказательств пока нельзя поставить под сомнение традиционное мнение о том, что с переходом в православие, а тем более с началом чтения произведений Вольтера отношение Екатерины к религии и церкви стало определяться лишь политическим оппортунизмом, лишившись присущего ей прежде благочестия[277]. Императрица, должно быть, отлично повеселилась бы, если бы кто-то попытался убедить ее в том, что влияние, оказанное на нее пастором Вагнером, сравнимо с влиянием Вольтера. И все же по отдельным фактам, существующим помимо ее записей, можно судить о присущем ей религиозном видении до того момента, когда его основы были подорваны чтением произведений просветителей. Ведь отец принцессы Софии Августы Фридерики, достопочтенный князь Христиан Август вверил преподавание лютеранской религии и немецкого языка военному пастору-пиетисту. И если в своих автобиографических записках великая княгиня и императрица Екатерина при всей любви к матери откровенно припоминала ей серьезные недостатки ее характера, а заодно и политическую несостоятельность, проявленную ею при дворе Елизаветы Петровны[278], то к своему благочестивому отцу она сохранила глубокое уважение, а теплые воспоминания о нем ничем не были омрачены[279]. Христиан Август проявил серьезное беспокойство, когда в 1744 году перед Екатериной встала необходимость переменить веру[280]. Единственный способ разрешить сомнения виделся ему в том, чтобы прежде всего проверить, насколько согласуются друг с другом лютеранское и греческое вероучения. Для этой роли при российском дворе нашелся идеальный исполнитель в лице украинского теолога Симона Тодорского – епископа Псковского. Учившийся в Галле, он был знаком с лютеранским пиетизмом и перевел Четыре книги об истинном христианстве (Vier Bücher vom wahren Christentum, 1605) Иоганна Арндта[281] на русский язык[282].
Впоследствии в своей автобиографии Екатерина уделила большое внимание рационалистическому и рационализирующему ее поведение объяснению своей изначальной готовности к перемене веры. Как в исторической реальности, так и в ее автопортрете человека Просвещения этому шагу отводилась функция обязательного испытания на пути к российскому престолу: с самого своего прибытия в Россию она, по ее словам, уже была убеждена в том, «…что венец небесный не может быть отделен от венца земного»[283]. Однако в переписке между находившимся в Германии отцом c матерью и дочерью, пребывавшими в России, отражается серьезная общая борьба за принятие религиозного решения большой важности. Тодорскому, благодаря его солидному образованию и познаниям как в восточной, так и в западной теологии, а также служебному и личному авторитету, удалось убедить принцессу и ее мать в том, что, несмотря на различия в церковном церемониале, содержательные расхождения обоих вероучений невелики. Думается, сейчас было бы по меньшей мере наивным подозревать псковского епископа в том, что он слишком легкомысленно обошел вопрос о конфессиональных различиях. Скорее, ему было важно подвинуть Софию – может быть, впервые в ее жизни – к тому, чтобы самостоятельно прийти к некоему убеждению в вопросе о вере. И, говоря об относительности церкви как института, он привил ей истинно пиетистский взгляд: так как пиетизм ориентирован на церковь будущего, то существующие церкви утрачивают свое значение. К тому же в первой половине XVIII века основной задачей пиетизма было воспитание религиозной сознательности по отношению к институционализированной церкви с ее застывшим учением[284]. А из пиетизма, с которым Тодорский познакомился в Галле, вытекала, кроме того, политическая этика, поощрявшая обращенную к миру практическую деятельность и оптимистически смотревшая на ее политико-социальное оформление. Наряду с Просвещением пиетизм придавал большое значение сословному воспитанию и образованию, такому, которое не стирает границ, отделяющих сословия друг от друга[285]. Так цербстcкая принцесса, которой пастор Вагнер не сумел привить своих взглядов по причине педагогической бездарности, к концу своего воспитания, пусть даже незаметно для себя, все же усвоила главные принципы пиетизма. Это произошло уже в России, поэтому неудивительно, что языковое влияние немецкого пиетизма ее не коснулось.
Важно, что Симон Тодорский не усердствовал в поучениях, а разумно обосновал для нее и ее родителей, что с политической точки зрения благоразумно оказать уважение церкви как институту, а добиваться милости Божьей – это уже личное дело каждого. Очевидность этого не стал отрицать и отец принцессы, желавший прежде всего избавить свою дочь от конфликтов с совестью. Будучи поставлен перед неизбежным фактом («nécessité») перехода дочери в православие, он доброжелательно посоветовал ей «не доверять никому и не полагаться ни на кого, кроме триединого Бога и его слова»[286] и в конце концов в утешение самому себе заметил: «…однако я ожидаю от нее не перемены (changement) веры и учения, а лишь перехода в греческую церковь, учение которой, за исключением внешних церемоний, как я слышал, идентично нашему»[287].
В одном из своих первых писем из России пятнадцатилетняя девушка старательно растолковывала обеспокоенному отцу, как она поняла своего пиетистски настроенного православного учителя Закона Божьего: различия во внешней культовой стороне и в самом деле сильны, однако церковь вынуждает к этому грубость народа – «la brutalité du peuple»[288]. Этот ранний документ заслуживает особого интереса, потому что в автобиографических записях Екатерина противопоставляет собственное строгое соблюдение православных обрядов целенаправленно провокационному высокомерию великого князя и императора Петра Федоровича, проявлять которое по отношению к православию он считал своим долгом перед лютеранством. А данное письмо показывает, что немецкая принцесса, по крайней мере в то время, также придерживалась мнения, что религиозная практика русской церкви подходит скорее непросвещенному народу, считая возможным и нужным участвовать в публичном отправлении культа из соображений государственной пользы, даже если они не соответствовали ее личной вере. Уже через полгода после своего переезда в Россию княжна Ангальт-Цербстская производила впечатление при императорском дворе, уверенно произнося исповедание веры на русифицированном церковнославянском языке, а затем и убедительно демонстрируя свое благочестие[289].
Конечно же, образование, полученное Софией Августой Фридерикой в Германии, не соответствовало тому серьезному делу, которое ожидало ее в России. Однако под влиянием родителей и учителей она приобрела способность учиться сама снова и снова, и позднее, описывая собственную жизнь, императрица всегда это подчеркивала. И первые проявления своей индивидуальности, и осознание собственной женственности она относила еще ко времени своей юности, прошедшей в Германии. Тогда же у нее зародилась глубоко укоренившаяся впоследствии тяга к интеллектуальному саморазвитию. И это понимание, ею самою достигнутое и самою же сделанное достоянием общественности, представляется достоверным в силу того, что у этого события были потенциальные свидетели – двое людей, которые в 1771 году, на момент записи, были еще живы и влияние которых на свою жизнь императрица считала решающим, – графиня Бентинк и граф Гилленборг.
Историки, которых в мемуарах Екатерины интересовала прежде всего политика, снижали ценность, если не игнорировали вовсе факт, который с давних пор привлекал романтически настроенных писательниц – авторов биографических романов о великой княгине и императрице: автобиография Екатерины является прежде всего свидетельством о необычной даже для придворного общества жизни женщины. Обширная биография, за которую она всерьез принялась в 1771 году, потребовала от нее высшего писательского мастерства, чтобы правильно интерпретировать открывший ей саму дорогу в Россию брак с наследником престола, а затем императором Петром III и оправдать свержение законного государя, своего супруга, с помощью военной силы, а также объяснить, почему она сама встала у кормила власти вместо того, чтобы стать регентшей при несовершеннолетнем сыне Павле.
В силу этих причин замужество и материнство изначально не могли быть решающими критериями для жизнеописания Екатерины. Ее задача заключалась скорее в том, чтобы, с одной стороны, представить с историко-прагматических позиций свое воспитание и показать внутреннюю готовность к замужеству и материнству, соответствовавшие нормам придворного общества, а с другой стороны, убедить читателя, что у нее было достаточно рациональных оснований, чтобы выбиться из наезженной колеи. С политической точки зрения ей достаточно было изобразить Петра смешным и опасным деспотом, а государственный переворот представить как неизбежное в данной ситуации деяние для спасения империи. Однако Екатерина пошла дальше, изобразив свое замужество как семнадцатилетнее мученичество и показав непримиримые противоречия не между мужчиной и женщиной вообще, а между этим мужчиной и собой, женщиной, во многом превосходившей своего мужа, наделенной чувством ответственности за Российскую империю и волей к знаниям, способной доказать, что она достойна своего предназначения, а кроме того – не лишена и «естественных» эмоциональных потребностей. Воспоминания об эротических опытах, начиная с самого детства, необходимы не для того, чтобы позабавить потомков, – они включены в общую картину ее созревания и необычной, трудной и поздней сексуальной эмансипации. И едва ли в каких-либо других местах ее жизнеописания можно встретить столь тонкие моменты самоанализа, как в рассказах об эротических переживаниях.